Часть 10
В первых числах июня скончалась наша дорогая Надежда Степановна Куторга. Она жила в Смольном безвыходно после ее болезни ноги, явившейся следствием ее падения у нас в Перкъярви. Она очень плохо питалась в последнее время на казенном пайке в Смольном, и вот одна ее знакомая принесла ей провизию; она покушала и слегла. Через два дня ее не стало. Надежда Степановна была близким человеком нашей семьи. Мой отец ее глубоко уважал и любил, как свою своячницу; мы, дети, всегда считали ее своей. Она в тяжелые времена помогала нам всем: приютила Эльзу, навещала чаще всех маму; чем могла, помогала мне, через нее б.в. Аскочинская устроила меня у Галоти; наконец, всю свою русскую горячую любовь перенесла на меня и мою семью. Она была немного сурова-правдива, но справедлива и бесконечно добра. Вечная память ей, нашему любимому другу! Она умерла после декрета об уничтожении завещаний и наследственных прав. После ее смерти я все почти отдал ее родным, оставив у себя ее бронзовые канделябры и прекрасное красного дерева трюмо в стиле ампир. Это все осталось у большевиков. Похоронили мы ее, согласно ее желанию, рядом с ее братом, ее сестрой и ее любимым (bonfraire)-моим отцом. Июнь месяц 18-это грань когда большевики, почувствовав, что в центрах их власть упрочилась, что все попытки свержения ее до смехотворности нелепы, стали энергичнее проявлять свою силу; они поняли, что настало время действий, а не слов. К тому же на Дону начались первые проявления гражданской войны: их начали Корнилов и Алексеев. Июнь-июль 19 г.- это месяцы отъезда питербуржцев на юг. Только незначительная часть буржуазии оставалась в столице. Кочевой период начался с Ростова-на-Дону, с Украины, где господствовали немцы и с Кавказа. Не прошло и полгода как пришла демобилизация; с начала новая, пока добровольная. НУжно отдать полную справедливость большевикам: они знали, что делать и как делать. А антибольшевики знали, что нужно что-то делать, а как и что себе не уяснили. Петербург лета 18 г. был тяжелым, мрачным городом. Движение по улицам было не значительно, автомобили только советские, трамваи плелись еле-еле, с каждым днем продовольствие уменьшалось, появилась холера. Обыватель, только теперь серьезно почувствовавший всю тяжесть своего положения видел во всем этом начало конца. Урывками доходили до него сведения о первых успехов Добровольческой армии, он преувеличивал их значение. В 20-х числах июня произошло восстание левых эссеров, мы с Лялей и детьми были в этот день в гостях в Лесном. Возвращаясь поздно вечером, мы заметили сильное движение на улицах. На следующий день выяснилось, что в Москве и Петербурге было восстание, быстро погашеное большевиками. Затем-убийство германского посла Мирбаха. Событие важнейшее-ожидали карательные экспедиции немцев. Но и эта надежда быстро лопнула. В июне же начался голод: последние лавки закрывались, и обыватель почувствовал, что дело плохо. Оно было очень плохо. Прохожие уже ходили по мостовым, на которых красовалась зеленая трава; на улицах падали заболевшие холерой, которая не стеснялась принимать широкие размеры, благодаря отсутствию дезинфекционных средств и полному развалу транспорта продуктов; трамваи ходили с большими перебоями переполненные пассажирами, почему-то где-то останавливались, и часто пассажиры продолжали свой невеселый путь пешком; жара и духота, обычные для Петербурга, проникались смрадом и зловонием; жители Петербурга продолжали бежать в неизвестном направлении; голод начинался: уже почти нельзя было достать мясо, зелени; картошка- была роскошью, доступной только богатым; начались похождения и поездки в деревни, распухавших от полученных в обмен за продукты городских предметов роскоши; началась меновая торговля; а вместе с тем, как из рога изобилия, сыпались декреты, регистровки и т.д. Благодоря Лялиной работе в Продовольственной управе, мы еще не голодали. Длинный путь от Воскресенского проспекта она делала пешком, нагруженная продовольствием. Почти на две недели уехали к Лялиным старым знакомым в ЛЮбань со своей Асей, младшей сестрой Ляли. Эльза сняла комнату у нас в доме.Как-то шел я по Владимировскому проспекту - вижу, что на встречуу мне бежит толпа. Полюбопытствовав в чем дело, направляюсь туда, откуда бежит толпа; смотрю- на углу Загородного проспекта и Николаевской улице стоит небольшая группа красноармейцев и слушает толстого, жирного господина с гривой на голове. Оказывается, Зиновьев что-то вроде Питербургского генерал-губернатора, произносит речь перед немногочисленными слушателями. Он провожает их на фронт против Корнилова и заканчивает свою речь пронизывающими нервы словами: "Если увидите белогвардейцев-офицеров, бейте их как собак". Речь его было злобным криком вороны; ее-то и пугались прохожие и бежали без оглядки. В это же время в Москве шли приготовления к восстанию. Там были две организации: "Национальный центр" и "Союз возрождения родины". Обе организации, из коих первая была правая, вторая-левая, имели оружие, имели сторонников. Но имеющиеся мемуары участников их говорят о таком взаимном непонимании, о такой невозможности договориться, о таком нежелании поступиться какими-нибудь программными мелочами, о такой расхлябонности их участников, что становится понятным их бессилие активно выступить за спасение родины. Участники ее часьтю были перестрелины, частью ушли на Дон и дальше. Уже тогда, в месяцы решительные, когда один сильный удар мог свалить большевиков, проявляется тот дух авантюристического классового эгоизма, который в последствии погубил все движение. Уже это одно доказывает, что победа большевиков, спаянных железной дисциплиной, была исторически неизбежна. В одной из речей в июле тот же Зиновьев с непоколебимой твердостью поставил вопрос ребром. Он заявил в совете СПтб, что советская власть с удовольствием идет на встречу офицерам старой армии, желающим честно и лаяльно служить в Красной; но он в последний раз предлагает тем из них, которые бойкотируют Советскую власть и не желают служить ей, в 24 часа покинуть Петербург, переименованный уже в Ленинград. Те из них, которые не пожелают служить советам и не покинут Ленинградскую область, будут по обнаружении расстреляны. Если вспомнить, что уже шла гражданская война, что в столицах еще находилось порядочное число кадровых офицеров, что власть находилась в критическом положении, то приходится признать, что это революционное предупреждение было закономерно и что большевики знали, что делать и проявляли решимость, хотя и жестокую, но в условиях момента понятную и с их точки зрения целесообразную. Нужно добавить, что еще перед тем в столицах была произведена регистрация офицеров, находящихся в них. В сущности говоря, все эти регистрации были доказательством несостоятельности власти. И, как правило, никакой опасности не было не идти на регистрацию. Аппарат власти был еще очень слаб и можно было игнорировать эти регистрации. Но для того, кто зарегистрировался, выбора не было: нужно было или идти в Красную армию, или уезжать из столиц. Многие офицеры так и поступили, но очень многие не поняли серьезности положения и погибли. После этой речи можно уже говорить о терроре власти в отношении оставшихся офицеров, так как пошли их арести, а затем их расстрелы. До этого были арестованы некоторые великие князья, до сего жившие спокойно в своих дворцах. Среди них был и Николай Михайлович, республиканец среди членов царской семьи. Не понятно, почему они остались в Петербурге, как они вовремя не скрылись хотя бы в Финляндии. Вскоре они были расстреляны во дворе Петропавловской крепости. Максим Горький все сделал для их спасения; он укрывал у себя одного из них, он ездил в Москву к Ленину с ходотайством об их помиловании, добился его, но, возвращаясь в Петербург он по дороге узнал об их расстреле. Советский генерал-губернатор Петербурга уже стремился уталять себя пролитой кровью. Понюхав ее, он уже не мог остановиься: его кровожадность ужасна, и этот аптекарский ученик по профессии воображал себя не то Маратом, не то Дантоном: "Крови, больше крови", был его девиз. Ну что же? Он напился ее для того, чтобы через 18 лет напоить своей кровью землю кремлевских подвалов.
В течении июля начался разъезд и наших друзей. Раньше уехали в Москву головушкина, семья У.У. была уже в имении брата в Киевской губернии, уехали Дыловы, ничего не было слышно о Сорокиных, Арк. Галоти уехал с женой в Москву, Лаг хворал сначала июня тифом, его отправили в больницу, по выздоровлению он плучил разрешение выехать в Режицу; занятую немцами. Остался К.У.Биль, С.А.Шахова, У.У. и Орловы. С последними я редко встречался, хотя иногда В.Петр и заезжал к нам. Талино рождение провели очень тихо, были только сестры. Это была суббота. Ляля пришла поздно с работы. В этот день была какая-то суматоха в Петербурге, говорили, что на днях вступят в столицу немцы. Пришедшая вечером Ляля, что всех служащих приглашают явиться в воскресенье на службу за получением 3-х месячного жалования, в виду возможноси появления немцев; вечером позвонил председатель домового комитета из комессариата с требованием запереть на ночь ворота. Сестры Ляли тоже говорили о немцах. Мы вечером сидели, немного закусили, выпили спирту; было какое-то выжидательное настроение. Утром проснувшись, бегу на улицу,- все по-старому. Ляля пошла на службу, но сейчас же вернулась. Поехал к М.Л. Гольдштейну, он в этот день покидал Петербург, получив украинский паспорт. Он уезжал с женой в Киев. Сердечно, горячо мы попрощались с ним.
....
....
Мне грустно было расставаться, столько лет работы вместе, столько корректности и помощи я видел от него! Он и я говорили о вещех, которые, по слухам, должны не сегодня, завтра занять Петербург. Мы прощались с ним в уверенности, что расстаемся с ним не надолго.-но суждено было иное: мы больше с ним не встретились. Прошли дни, и все осталось по старому; немцы не пришли%: и слава богу, революция должна была изжить сама себя. Что было бы, если бы пришли немцы, дажа трудно себе вообразить, имея в виду их порожение в ноябре 1818г. Так и осталось невыясненным, откуда официально были эти слухи, что было причиной их. Но Петербург был взбудоражен и вновь дремал от усталости, забот и ожидания голодной зимы. В конце июля была убита в сибири Царская семья. Об этом потрясающем событии известила вечерняя газета. Я находился на Литейном проспекте, когда услышал выкрик газетчика: "Убийство Николая Палкина и его семьи". Купил газету, прочел холодные строки об убийстве всей семьи, оглянулся вокруг себя и ... увы!- ни одного намека на ужас, на жалость, на горе у прохожих! Они шли, торопясь погруженные в свои думы, заботы; они прочли это сообщение как что-то далекое, их не касающееся, они, недавно еще стоявшие часами проездом монарха на улице, жаждавшие его видеть, с равнодушием чужака услышали о гибели Царя, его больной супруги, его невинных детей! Но, думаю я, это Петербург - этот гнилой климат болотной столицы; ведь не здесь сердце народное, думы простых безхитростных людей. Там, в провинции, русский народ всей силой своего скорбящего сердца пожалеет своих венценосцев, возмутится с гневом русской глубинной душой над безумным насилием. Но нет: ни одного жеста, ни одного протеста: этот бога искавший народ, этот искренний поклонник божеской правды, молчал. И это молчание - было еще страшнее мерзости убийства. Увенчали и успокоили ??? старания Победоносцева, что этому народу не нужна вера, ему нужны только обряды, внешние исполнения их! Был Царь - обряд требовал падать перед ним, называть его Царем-батюшкой; царя нет-ушел и обряд! А в душе его ничего не осталось от трехсот летнего правления Романовых. Лишь в отдельных уголках широкой России, скрываясь от посторонних б.м. сердобольный старик или старуха молились ветхой часовенки за упокой души убиенных рабов Божьих: Николая, Александры, Алексея, Ольги, Татьяны, Анастасии, Марии. А само убийство, учиненное мстительными фанатиками было в духе старых русских убийств. Так убивали в Великокняжеский период без суда, в подвалах своих соперников, так убит был и Иоан Антонович, так убиты Дмитрий III, Павел I;- основная черта этих убийств - коварство, безсудие и предаетльство! Это убийство, мимо которого прошел обыватель, на меня произвело ошеломляющее впечатление. После него я начал думать об отъезде из России. Служить той власти, которая санкцианировала подобные расправы, я не мог, ибо сама власть переставала быть для меня таковой, если она солидаризовалась с подобными актами гнуснейшего насилия.
Хотя официально преждняя адвокатура переставала существовать, мы, пресяжные-поверенные, еще допускались к выступлениям в судах. В июле даже было вроде общего собрания, вернее, совещание у А.С. Зарудного. Мы собрались у него в довольно большом числе, что-то обсуждали, на что-то надеялись. В июле же было чествование памяти Стасова, нашего долголетнего председателя Совета в зале Менишева на Моховой. Были речи: особенно красиво, талантлива была реч А.Ф.Кони, говорившего о нем как об идеалисте и адвокате. Зал был полон нами, членами Петербургской Адвокатуры и ... магистратуры. Это были поминки не только по стасову, но по всем тем идеалам, которым служил он и все наше сословие. В последний раз собрались мы вместе. После этого собрания были запрещены все наши встречи и вскоре нам было запрещено выступать в судах. У меня еще оставались кое-какие дела, закончить начатое я мог. Оставалась дилемма: или бросить адвокатуру, или записаться в правозаступники. За невозможностью второго выбора, оставалось первое и вместе с ним зрело решение покинуть Россию. Решение это было ответственное; у меня была семя: жена и дети. Нужно было начинать новую жизнь в новой стране, нужно было ломать все прошлое, расстаться с так много сделавшими для нас Лялиными родными. А узел голода начинал довать себя чувствовать; уже приходилось иногда за хлебом стоять часами ночью в очереди; уже меньше продовольствия приносила Ляля. Бог помогал нам: как она выносила эти 7 часов службы, часто идя пешком два часа туда и обратно, не знаю. Но русская женщина способна на все; не смотря на свою слабость, частые болезни, она не пропускала ни одного дня на службе и продолжала нести работу еще дома.
В начале августа я заехал к моему кузену Лео, спроил его, не собирается ли он покинуть Россию. Он ответил мне, что, родившись в ней, работая в ней, он ее не оставит.
В конце августа мне нужно было ехать в Павловск по делу. Я взял с собой детей, сделал у судьи что нужно, и поехал домой. На обратном пути в поезде, я прочел в вечерней газете об убийстве Урицкого. Вместе с тем в газете с полной откровенностю было указано, что за это убийство завтра оденутся в траур жены и дочери буржуев. Приехав домой, я занялся кое-какими делами по Домовому комитету, где я был секретарем; распределял карточки и т.д. Затем часов в 11 пошел спать. В 1/2 шести часов утра раздался сильный стук в дверь; спросив, кто стучит, услышал голос нашего председателя Домового комитета Гродчуса: "Обыск". Я отварил дверь. Вошел какой-то статский тип, потребовал документы. Т.к. у меня паспорта не было, я его потерял год назад, а нового не выхлопотал, я предявил мое дворянское свидетельство, метрику, удостоверение о том, что я был секретарем при Комисси по делам бывших Министров. Тип потребовал, чтобы я оделся и вышел вместе с ним. Спустившись вниз к подъезду, я увидел у швейцарской несколько вагоноважатых с винтовками и жильцов, арестованых как и я. Вскоре явился тип и потребовал, чтобы мы все, в том числе и Гротчус, отправились под стражей в Совет Деп. Мне удалось перед тем попрощаться с Лялей и детьми, которые горько плакали. Через десять минут мы были введены в Совет. 1/2 часа продолжалась нелепая анкета с нелепыми вопросами.Один из вопросов " как вы относитесь к германскому и английкому империализму?" Я ответил: "Ко всякому отрицательно". За сим: "Признаете ли Советскую власть?" На этот уже совсем глупый вопрос я ответил: "Подчиняюсь", ибо неподчиняться, живя в Петербурге, власти, там существующей, глупо. За сим нас в числе 20, считая присоединившихся, ввели в большую комнату, заполненную людьми. Сесть было нельзя: на полу сидели, спали люди, в приличных пальто, костюмах. В середине комнаты стояли, толкаясь, как сельди в боченке, пожилые солидные люди. Взад и вперед больше шага ступать было невозможно. ЭТо были "буржуи" Васильевсоко острова. Я не успел и выкурить париросу, как услышал: "Товарищ Болтенгаген". Протискавшись, я вышел в коридор, одетым в френч. Vis-a-vis была дверь, там шло какое-то заседание. Вышел какой-то субъект, спросил конвойного: "Арестованных увели?". У меня остановилось дыхание. "ТОчно так", - был ответ. "Товарищ Болтенгаген, берите ваши бумаги, Вы свободны! Караульный, проводите товарища и откройте ему дверь". В сопровождении караульного я спустился к подъезду, звякнул ключ и я был на свободе. Бежал я домой, как сумасшедший, и в 7 ч. был дома. Меня встретили дети и Ляля с заплаканными глазами. Наша общая радость была велика, мы выпили вместе кофе, после чего я побежал с радостью рассказывать о своем приключении Лялиным родным. Это был первый и последний мой арест. Должен сказать, что идя в комиссариат, я не испытывал никакого страха. Я был предупрежден накануне газетами о тяжелых последствиях для граждан Петербурга за убийство Урицкого. Убежденный в том, что и мне не избежать их, я не испытывал никакого страха: мне казалась моя смерть неминуемой, и эта неизбежность успокаивала меня. Так, мне кажется, чувствует себя всегда видя перед собой неизбежную опасность. С таким же душевным спокойствием идут осужденные на плаху, на виселицу.
Наступили Лялины именины. Утром мне удалось еще получить в цветочном магазине цветы. Почему-то цветочные магазины и кооперативные (последние поощрялись, и в Петербурге было много кооперативов, совершенно искусственно организованных) еще существовали. За сим поехал на трамвае в Старую деревню, к Синицыну, поздравить его с именинами его супруги. Он был очень рад меня видеть, повел меня в свой фруктовый сад, где набрал много малины, и поехал домой, довольный подарком. Вечером была Эльза, моя кузина Поля, Лялины сестры. Был малиновый пирог, (Гага принесла муки), калбаса с пер. - словом, праздник настоящий. Мой бедный Дон, тоже чувствовавший голод, воспользовавшись нашим отсутствием из кухни, отъел с аппетитом кусок пирога.
Наша Ксения, так долго служившая у нас, покинула нас в конце августа: кормить нам было ее трудно и держать прислугу считалось не удобно, т.к. большевики признавали это буржуазным бездельем. Как-то все неуютнее становилось дома. Спадала жара, и холера шла на убыль, но за то началась эпидемия сыпного тифа. Холерных больных я видел близко: состоя секретарем Домового комитета, мне иногда приходилось провожать врача в комнаты больных, в заднем флигиле нашего дома, где была комнатная система. При мне их выносили почти трупами. Они были не движимы с отвратительными цветом лица.
В начале сентября, когда уже шла гражданская война, в Петербурге был призыв всего мужского населения на предварительную подготовку стрелять. Меня освидетельствовали и признали негодным. Год до этого освидетельствовала меня Комиссия (это было при временном правительстве), и я тоже был признан негодным. Тогда я был крайне удивлен явкой на освидетельствование громадного количество подлежащих переосвидетельствованию. Власть уже была безвластна, трудно было ожидать контроля, а народ шел. Это все то же послушание властям; - характерная черта русского народа.
Наконец после долгих размышлений я решил пойти к Германскому Консулу в Петербурге справиться о возможностью уехать в Германию. Я был принят им в Гранд-отеле на Морской, где находились все немецкие учреждения. Он просмотрел мои документы, сказал что я имею право на выезд, что он переправит меня с семьей за счет советского правительства в Ригу, где я буду с семьей жить за счет советского правительства, получая деньги от немцев, до получения репатриации из Берлина. За сим мы будем переведены в Германию. Здесь заботы консульства прекращаются. Пращаясь, он сказал мне фразу охладившую меня: "Странно что вы и другие обращаются к нам только сейчас во время несчастья". Я вышел и больше и больше моя нога не была у него. Я не чувствовал себя немцем, мне показалось, что идя в страну, подписавшую Брестский договор со страной, где я получил все наилучшее, в страну, которая заключила мир не с законной властью, - я совершаю акт не лояльности в отношении России. Увы, очень многие русские, еще недавно издевавшиеся над немцами, спасались в Германии. Был художник Животовский. Во время войны он занимался писанием самых мерзких карикатур на Германию, но после воцарения большевиков бежал туда со всей своей семьей. И показалось мне это какой-то мерзостью: мой кузен Лео, немец по крови, по традициям своих родителей,- предпочел Россию в тот день когда я советывался с ним.
В сентябре же мне пришлось совершить очень интересное путешествие. Родственник М.Л.Гольдштейна - некий Розенфельд вызвал меня к себе. Он жил в квартире М.Л.Интеевича??. Его друг, доктор в Смоленске, был видным членом партии Народной свободы (кадеты) партии центра, членов которой Советское правительство объявило вне закона. Доктор этот во время начавшихся расстрелов в Смоленске, узнав случайно о предстоящем своем аресте, бежал в Петербург. Здесь ему было тоже не безопасно, а потому он решил пробраться в Германию через Ригу, находившуюся в руках немцев. Для проезда ему необходимо было получить от Германского Консульства в Смоленске визу на въезд и германский паспорт. На последний он имел право, как уроженец Риги, в то время находившейся в фактической аккупации немцев. Значит, нужно было съездить в Смоленск для получения паспорта и визы, и кстати захватить у его жены деньги и все его вещи. Розенфельд получил мне это сделать. На проезд и все расходы он мне дал денег в достаточном количестве, за труд я должен был получить 1000 рублей. Хотя у меня еще были дела, но их было очень мало, к тому же они кончались; поэтому я решил принять на себя поручение: 1000 руб. все же еще тогда были деньги. Но само путешествие было не из легких, даже опасное. Дело в том, что поезда в то время были наполнены пассажирами до края. Приходилось часами, а то и больше, сидеть, не вставая, или же стоять, не садясь, двигаться в вагоне никакой возможности не было. Все это относится, главным образом, к поезам шедшим из Петербурга и увозивших искателей продовольствия и дезертиров, а равно шедших в Петербурге. Первые 200-300 верст человек бывал буквально припаян к своему месту. Поэтому нужно было перед выездом часами или весь день ничего не есть и не пить, т.к. пробраться в уборную не было возможности. Т.к. паспорта у меня не было, я сфабриковал себе удостоверение в том, что я секретарь Домового Комитета, каковым я и был, дал подписать Предс. Гропичусу, одному типу, поставил печать Комитета, и в Совете Рабочих депутатов получил вторую печать советов. Сутра ничего не ел, не пил и в 2 часа дня, сел на поезд московской ... дороги. Как я и ожидал, часов до 3-х ночи вагон был битком набит, место мое было у окна, и я 12 часов подряд не оставлял его. Ночью публика порядела, можно было двигать членами; ехать было не уютно, холодно. Было жуткО, когда от станции до станции вводили арестованных под комвоем. Разговаривать было не лепо и опасно. К утру публика частью разошлась, и в вагоне было свободно. На одной из станций продовали хлеб. Спросил о цене: 8 руб. фунт. В Петербурге он стоил 20 рубл. Купил и с аппетитом съел. Ведь сутки ничего во рту не имел. Подъехали к Витебску: здесь должна была быть пересадка на Смоленск. Хлеб - 5 рубл. фунт. При виде его не мог удержаться: точно тянуло что-то. Пересел в другой поезд, съел мой хлеб и запил водой. Почувствовал боль в желудке. Поезд двинулся: вагон почти пустой. Со мной ехали белорусы-крестьяне. Они оживленно беседовали о своем сходе на котором они решили какие-то дела. "Но вот приехал комиссар, спросил, что за сход", рассказывал один, "и разогнал нас. Так мы и разошлись." Вся их беседа, их испуг перед комиссаром-так напомнили мне не так давно перед этим прошедшие времена, но только с персонажими Земского Начальника. Для деревни Комиссар был приемником последнего, а деревня осталась таковой, как была. Начальство-ли Царское или Советское, не все ли равно! После недолгой свободы, опять снимает шапку перед??? властью мужичок, опять он думает свою невеселую думу. Так детей из строго дома с сердитыми гувернантками держат взаперти, иногда выпускают во двор резвиться; не успеют они насладиться свободой, как слышат грозный окрик: "Домой". Во время пути чувствую резкую боль в желудке. Но вижу опять на станции хлеб. Иду, корчясь от боли, к продовцу, 4 рбл фунт. Покупаю, сажусь в вагон и ем. Боли усиливаются, но я ем.Какой-то гастрический психоз. Подъезжаем к Смоленску, выхожу на платформу, но выпрямиться не могу от ужасной боли. Что делать? По инструкции в Петербурге должен ехать по данному адресу на конспиративную квартиру. Но как ехать, когда буквально с трудом держусь на ногах? Но блестящая идея осенила меня: нужно съесть что-нибудь горячее. Иду в буфет: обед -20рбл. Ем мясной суп, каких в Петербурге уже не было; бифштекс, о котором можно было только мечтать в Петербурге. Выпиваю бутылку пива. Боль прошла. Привожу себя в порядок в уборной, с видом победителя беру извозчика и еду в назначенную мне квартиру. Это была квартира оптекаря, расположенная за оптекой. Дочь его была большевичка; доктор медицины, лечившая в большевистских учреждениях и потому пользовавшаяся их в известной степени расположением. Я вошел в квартиру и просил прислугу вызвать ее. Вышел отец-аптекарь, поздоровался со мной очень холодно и сказал, что дочери дома нет и неизвестно когда будет, принять же меня он не может. Прислуга открыла дверь для того, чтобы выпроводить меня. Но я сказал, что буду ждать дочь, что мне назначено сюда явиться, что недождавшись я не уйду. Старик начал сердиться, но я вошел в кабинети и приспокойно расопложился там. Тогда старик проворчал, что в Смоленске идут расстрелы и что я подвожу его и всю семью. Расположившись в кобинете, я закурил папиросу и прочел какой-то рассказ. Через час явилась дочь. Она была очень любезна, сказала, что забыла предупредить отца о моем приходе, велела меня накормить и заявила, что она сообщит жене моего клиента, чтобы она явилась сюда, так к ней идти сейчас нельзя, за домом где она живет, ведется постоянноя слежка. Вечером пришла та дама, для которой я приехал. Мы обсудили с ней интересовавший нас вопрос и решили, что я остаюсь у аптекоря и на следующий день в приемные часы пойду в германское консульство. Совсем неприятно было мне слышать, что вокруг него снуют Советские сыщики. Выспался я великолепно и на следующий день утром пошел к немцам. Консульство занимало прекрасное здание. На какой улице, не помню, но на одной из лучших. Принят я был консулом очень любезно. Он сразу согласился дать визу, но просил меня за нею зайти через день, так как следующий день был воскресный. Вместе с тем он предложил и мне немецкий паспорт и визу в германию. Придя домой, я пошел гулять по городу. Кое-где слышалась пальба. Публики было еще порядочно, и много магазинов было открыто. Продовольственных затруднений Смоленск в то время еще не испытывал. Остаток для и следующий я провел в семье аптекаря. Были гости, по большей части, молодеж. Среди них были очень интересные барышни, и я примило и весело провел время. В воскресенье к обеду я был приглашен женой моего клиена, но не в ее квартиру, а к ее родным. Обед был настоящий: хороший русский обед с вином, водкой и десертом. Наконец, в понедельник я получил от консула все документы, пошел за вещами и в 2 часа поехал на вокзал. У меня было 2 громадных чемодана, в которых были уложены костюмы, ???, и разные ценные вещи моего клиента. Сверху находилось продовольствие для меня: здесь были конфеты, вафли, пироженые, бутылка вина, масло, калбаса, сыр, хлеб-все то, что очень трудно было достать уже в Петербурге и что было большой роскошью для нас. При входе на вокзал, я был остановлен караульными красноармейцами. Они, увидя продовольствие, удовлетворились только поверхностным осмотром и пропустили меня. Поезд до Витебска прошел великолепно; публики в вагоне было мало, и я, никем не потревоженный, доехал до Витебска. Здесь на перроне и в буфете было очень много народу, масса красноармейцев. В Смоленске мне сказали, что самый опасный пункт моего путешествия - это Витебск. Я поставил вещи на несколько минут в буфете, а сам пошел поискать место в спальном вагоне второго класса. Вагоноважатый оказался немцем. Я долго упрашивал его впустить меня в вагон, хотя бы только в коридор, и только после хороших начай он пропустил меня. Все купе были заняты, и мне оставалось стоять только в проходе; вещи я поставил за мной. С нетерпением я ожидал отхода поезда. Оставалось всего несколько минут, как вдруг на заднюю площадку вскочил офицер с красноармейцами и приказал закрыть двери вагона. Отряд, под предвадительством прекрасно одетого офицера, вошел в первое купе и потребовал документы у пассажиров, вместе с тем велел раскрыть все чемоданы. Все это было исполнено, и отряд вошел в проход, где стоял я, и не заметив меня, прошел во второе купе. Я моментально вошел извинившись в первое купе с моими чемоданами. Прошло несколько минут, вдруг слышим: "Двери раскрыть! Куда он делся? Мы же видели, что он вошел сюда!" Отряд покинул вагон, офицер дал знак к отъезду поезда, и мы двинулись в путь. Боюсь сказать, но у меня осталось твердое впечатление, что искали меня. Во всяком случае, если бы они учинили осмотр моего багажа и нашли бы в чемодане документы и драгоценности, мне бы несдобровать. В купе потеснились, и я несколько часов побеседовал с его пассажирами. К вечеру мне удалось найти верхнее место в другом купе, и я благополучно доехал до Петербурга. Только в "Сольцах" в четырех часах езды от Петербурга, был осмотр багажа. Увидев провизию, красноармейцы закрыли чемоданы. Отвезя вещи по назначению, я поехал со снедью домой. Вскоре пришла Ляля со службы, мальчики из гимназии, и мы мирно богато пообедали нашими явствами.
Поездка с Смоленск дала мне возможность сделать несколько выводов, которые решили мое дальнейшее поведение. Во-первых, никакого продовольственного голода в местностях находившихся под властью большевиков еще не было. Был совершенно невероятный хаос в транспорте, в распределении продовольствия; хаос, делавший невозможным доставку продовольствий в бедные районы. Во-вторых, никакой надежды на новую власть не имелось. Главари партий антибольшевистских уходили в Сибирь, на Кавказ, на Юг; с ними уходили все буржуазные семьи страны. Эти последние спасались, но о спасении страны своими силами не мечтали; они были в совершенной депрессии; вообще, все население страны думало только о своих выгодах, а не о благе страны. При таком положении никакой надежды на новую власть не существовало, так в начавшейся гражданской войне победа могла быть только за тем, кто беззастенчево агитировал и кто больше обещал. В третьих не имея намерения поступать на большевистскую службу, а это намерение у меня отсутсвовало, так как я и на службу царскую и не поступил бы; не имея возможности заниматься адвокатурой, не записавшись в правозаступники, а к ним я записываться не соглашался, мне нужно было во имя Спасения семьи покинуть Россию. Т.к. продажа вещей при низкой в то время оценки могла продлить наше существование на несколько месяцев, после чего мы остались бы ни с чем. Исходя из этого, я начал обдумывать планы нашего отъезда из России. В начале октября наш старый Домовой Комитет, согласно декрету, был смещен; появился Комитет бедности. По декрету в нем могли заседать лишь лица занятые физическим трудом. Так как эти лица получали продовольствие в неизмеримо большем размере и зароботную плату очень высокую, то беднотой их никак нельзя было назвать. Я был зачислен в третью категорию, не получавшую почти никакого продовольствия кроме ??? и воблы. Хлеб я получал от 1/16 до 1/4 фунта в день. Жена, как мать и домашняя хозяйка была во второй категории. Сюда относились все служащие Советской власти. Хуже меня, т.е. были приписаны к четвертой категории лишь домохозяева, которых и не было, так дома были конфискованы, равно фабриканты, фабрики которых были конфискованы. Таким образом я жил, в сущности говоря, на продовольствие, полученное Лялей и мальчиками. На улицах продолжала рости трава, и город принимал вид большой деревни. По существу, несмотря на привилегированное положение лиц, принадлежавших первой категории, эта категория тоже чувствовала голод, ибо той порции хлеба, которую лица принадлежавшие ей получали, была недостаточной. Моя же захудалая категория получала прикрасные ???. Служащие советских учреждений тоже голодали, ибо их привелегия на хлеб была более незначительна, а других продуктов не было. Поэтому приходилось покупать у спекулянтов, но жалования на эти покупки недоставало. В определенно привелигерованном положении были рабочие и служащие - коммунисты. Они имели все - вплоть до шоколада и сладостей. Моя Эльза, у которой прекратилась служба переехала к нам. Бедная, ее гроши в Госбанке так и пропали. Она сильно голодала, стеснялась у нас есть, к тому же, не только худела, но теряла зрение и потеряла почти слух. В середине октября я пошел за справками о возможности выехать в Финляндию - в финское консульство (В декабре 17 г Ленин подписал декрет о признании ее самостоятельности). Думал подать прошение о репатриации, так как я родился сыном купеческого сына города Вильманстранда. В свое время, в 1886 г. отец, желая меня определить в Кадетский Корпус, вышел из финляндского подданства и получил свои русские дворянские бумаги. Меня просили зайти на следующий день. Каково мое было удивление, когда я узнал, явившись в назначенный мне день в канцелярию консульства, что по справкам в архиве я имею право на финляндский паспорт. Дело в том, что в 1888 году, когда мы получили наши русские дворянские документы, Финляндский Сенат нас не освободил от финляндского подданства, а только уволил отца и всю его семью в бессрочный отпуск в пределы Империи. Таким образом в тот же день я, получив метрики о моем бракосочетании и рождении детей, мог с семьей и Эльзой получить Финский паспорт. Но его нужно было отправить в Че-Ка для разрешения на выезд из России. В конце октября мне позвонили Галати и сообщили о смерти Ант. Карповны Маляринской. Мне было тяжело узнать об этом. Ант. Карп. была на редкость добрым, благородным человеком. Живя с семьями своего сына и своей дочери, она считалась главой семьи. Со мной, с Лялей, мальчиками она была бесконечно мила. Она олицетворяла собой все то светло, счастливое, что я получил в этой дорогой для меня семье. Она часто прислушивалась к молейшему моему желанию, говорила о нем своим детям, и все исполнялось. В этой редкой семье было все так гормонично, эстетично, что всякое прикосновение к ней постореннего лица было трудно. Мне удалось заслужить их и ее доверия, я был принят в ней, как родной. Но смерть ее, как не была она печальна, тогда, когда весь уклад ее рушился, когда на место широкой, благородной, русской интеллигентной души - наступал мещанский, большевистский, грубый материализм, казалась своевременной. Она была стара - ей было около восмидесяти лет, и очень больно было бы ей влачить в советских условиях свое существование. Семья распадалась, и вся жизнь была на столько сера, что она не выдержала бы ее. Ее еще могли хоронить прилично со всеми аксессуарами православных похорон. Я шел за ее гробом из больницы в измайловском полку до Смоленского кладбища, где отстоял часть заупокойной службы. До могилы я не мог ее проводить, так как нужно было куда-то бежать. За гробом я шел с Володей, моим добрым любимым учеником. Прошли годы его детства, погасла, как это всегда бывает любовь ко мне, но я продолжал любить его, как моего лучшего, чистейшего ученика. Он уже был женат, успел потерять свою жену: богу угодно было дать ему такое непродолжительное счастье! Он кончил Юрид. Факультет, поступил юнкером во флот и был уже видным морским офицером.Идя за гробом, он говорил мне, что советские власти дали ему высокое назначение во флоте; если не ошибаюсь, они назначили его начальником штаба в Петербурге; но он сказал мне, что, вероятно, мы видемся с ним в последний раз, так как он в тот же день скрывается из Петербурга. Через несколько месяцев уже в Финляндии я услышал, что он погиб не то в Азовском не то в Каспийском море, когда его с товарищами, находившимися на службе у Колчака окружила советская флотилия и они пустили свое судно ко дну, придварительно застрелившись! Бедный Алекс. Арк. и Варвара Владимировна, я знал это через своего знакомого, разыскивали его публикациями в русских газетах за границей. Младший брат-добрый но невероятно легкомысленный, Кадя попался в какую-то скверную историю и повесился в уборной. Это был ??? музыкант-скрипач, но избалованный, привыкший к светской широкой жизни, картежник и любивший азарт - не мог пережить серость советской жизни и, занимаясь авантюрами, должен был кончить жизнь; он был любимцем отца, и горе бедных родителей наверное было несказанно тяжело. У них оставалась одна дочь Катюша; вышедшая в свое время замуж за Косвена, пом.пр.пов (помочник присяжного поверенного) и устроившегося в российском красном кресте. После похорон я был один раз еще у А.А. Галати. Их квартира с прекрасной обстановкой осиротела. Уже проданы были картины, прекрасная библиотека, уже весь уют распадался. Больше их я не видел, так как вскоре вся семья уехала в Москву. С первого ноября началось так называемое "общественное восстание" в общественных условиях. Зима в тот год была ранняя и жестокая. Под рыбой разумелась вобла и селедка. Суп - напоминал противную жижицу, но чаще давали чечевицу. Это было единственным питательным продуктом, но в высокой степени надоедала она, повторяясь ежедневно. Гарнир - мороженая картошка, но вскоре она сделалась деликатесом и сменилась ее кожурой. Наступила годовщина Октябрьской революции. Празновали ее грандиозно. Сотни тысяч рублей истрачено было на красные плакаты, ленты, флаги. Игривые малоумные надписи украшали их. Печальный праздник русского разъединения, распада, эпидемий и голода. Безучастно, с опаской, со скучающим видом бродили толпы зрителей по площадям и улицам. Художественная часть украшена была в руках голодных, еле дышавших художников - буржуев. Лишний ломоть хлеба - был их вознаграждением. А на улицах на прекрасно привившейся на мостовых в траве появлялись уже трупы лошадей. Встретил Р.Р. Гедике, сына академика - ???Астрономов, богатого домовладельца, служившего в ведомстве императрицы Марии, тогда в советском учреждении. Это был белогвардейцем, очень симпатичным, но узким человеком, крайне правого направления. Молодым помочником я занимался с его сыном. Последний был убит на фронте в первый же день своего там появления. Так вот, этот крайний монархист с радостью рассказывал мне, что он заработал немного продуктов, нарисовав несколько плакатов. Этот парадокс был в порядке дня: хотелось есть, хотелось накормить семью, и нужно было изощряться что-то делать, не считаясь не с привычками, не с убеждениями. Все обратились в голодающих изголодавшихся обывателей, рыскавших за куском хлеба, за костью мяса, за вонючей воблой. На знамени этого праздника нужно было бы нарисовать скелет, воблу, грязную картофелену и стебель затхлой чечевицы. Мы с Лялей и мальчиками тоже гуляли в этот мрачный, скорбный день.
Сильно вырчал нас М.Ег.Синицын, присылавший нам картошку, а иногда и дрова. Они становились редкостью и часто простояв несколько часов, получал вязанку, которую тащил с конца Васильевкого острова. Безконечно ласковы были сестры Ляли, нас сильно выручавшие. Две из них имели отношения к столовым и, получая иногда больше и доставая что-нибудь, делились с нами. Моя адвокатская деятельность закончилась, я давал уроки племянницам М.Е.Синицына, получал я гроши, но зато картошка, дрова. Через несколько дней после этих своеобразных пролетарских торжество, после урока у Синицына шел к трамваю в Нов. Деревню (иногда трамваи шли) и купил вечернюю газету. Прочел сенсацию: "Революция в Германии. Вельгельм Кровавый бежал в Голландию. Революция в Австрии, Болгарии". Сел в трамвай, рядом со мной сидели два матроса - водителя. Они с бесконечным торжеством и гордостью действительно неожиданные события, и занялись беседой, каким фарватером красный флот пойдет в Германию. Но их радость была преждевременной: не смотря присутствия там в Берлине, и Либкнехта и Розы Люксенбург, русский пример не заразил немецких, австрийских и болгарских революционеров: коммунизм был побит. Старая культура, привычка к единению, дисциплина-спасли тогда Германию от негативного опыта России! Но я в душе поблагодарил германское консульство за не совсем любезный прием меня с сентябре в Петербурге. Рига, за уходом немцев была занята большевиками; был тот же кровавый, хотя и кратковременный, террор, а я с семьей в это время оказался бы как раз в Риге, и нам бы наверное не поздоровилось. "Нет худа без добра", а пока мы ждали визы большевиков, и у меня оказалось новое занятие: бегать три раза в неделю в финское консульство за справками о визе и выслушивать ответ: "Еще нет". Занятие для того времени интересное: какая-то надежда выскочить из "царства справедливости и свободы" была. Революция в Германии и Австрии закончилась существованием в европе старых монархий, живших традициями начала 19 века. Три опоры мистических монархических настроений и классовых пережитков пали. Как не понимали эти три монарха, что вся война 1914 года была покушением на их существование! Как не понимали эти три императора, что только их союз мог удержать их на престоле и что гибель одного из них влекла за собою гибель остальных двух. Ярые монархисты этих стран старались всеми силами дискридитировать монархов с противной стороны насмешками, инсенуациями, оскарблениями, карикатурами и тем самым в корне убивали веру народов в святость монархического начала. Имп. Вильгельм мог и должен был спасти жизнь Николая II. Поставь он условием Брест-Литовского мира освобождение царской семьи и отправление ее в Данию, большевики согласились бы на это условие: воевать они не могли, но заключение мира без этого требования было со стороны Вильгельма придательством в отношении так ярко выражаемой им приверженности к божьей милостью монархическому началу и повлекло за собой его собственное падение. Вильгельм, изображавший из себя ??? из "нибеллунгов" не пошел на геройство, не пошел во главе верных ему войск на врага, а бежал. Ему ставят это в упрек. Но, по-моему этот упрек не справедлив. Временами ходульного рыцарства прошли, он ничего бы кроме насмешек, своим героизмом не добился. Крикливый, шумливый Вельгельм все же для своего народа сделал многое и сделал бы неизмеримо больше, если бы не мечтал о германской гигемонии и не исповедывал бы веры первенства германской рассы. Так или иначе, демократизация всей европы началась, и новая эра демократии наступила в европе. Обыватель вчера слушавший митенговые манифестации о коммунистической революции в Германии и апплодировавший им на всякий случай, сегодня про себя ухмылялся и думал: "Скорей бы и унас было так. Поделом коммунистам." Условие перемирия, предложенное союзниками Германии и его принятые, были на столько тяжелы, что положили первый камень на фундамент будующей войны. Война, начавшаяся во имя права и свободы, закончилась актом бесправия, мести и злобы!
Тускло кончался ноябрь в Петербурге. Голод, как петля затягивала и душила обывателя. Начались морозы, и к голоду прибавился холод в нетопленных квартирах. Водопровод давал перебои и трубы портились. Настал декабрь - холодный, ветренный, непреветливый. Дни текли тоскливо, безнадежно. На улицах все чаще и чаще встречались трупы лошадей, днями они лежали там, где не так давно рысаки в ?? сбруях развлекали веселых Петербургцев; а эти - последние уже кочевали из одной части России в другую, подвергаясь террору то немцев, то петлюровцев, то добровольчесой армии.
Как-то сообщили мне по телефону о смерти моей кузины Ольге Дыман, урожденной Родионовой. Она жила со своими сыновьями, На Шпалерной, муж ее уехал со службой в Москву во время эвакуации, в ноябре он умер и был похоронен в брацкой могиле. Пошел на похороны. Эта женщина обладавшая капиталом в несколько сот тысяч рублей, имевшая место в Александро-Невсой Лавре, лежала в некрашенном гробу. Агарки свечей стояли у изголовья. Пришел священник, в белой рваной ризе, наскоро отслужил панехиду. Вынесли гроб из квартиры, поставили надроги простые; на козлах сел какой-то в грязном халате субъект, и одна лошадь без попоны везла гроб. Не много родных провожало ее. А она, так любившая мою семью, моих мальчиков, - жила прекрасно, говорила только по-французски и так гордилась своим положением. Ее сын - тогда еще студент, был непроходимым болваном. Он признавал только потомков дворян и лиц выше полковников. Его аристократомания превосходила все границы. И вот этот ярый монархист, болван и нахал - его из родных никто не принимал, вернее он ни к кому не решался ходить, кроме как ко мне, - устроился у большевиков на службу в публичную библиотеку, а в январе поселился в общежитии студентов-большевиков. Господи, сколько было таких перебежчиков среди этих "правых"!
Моя бедная Эльза без работы продавала вещи, свое золото и серебро за гроши. Все более болела она. Ляля все бегала на службу, подчас пешком и каждый переподавший кусок носила нам. Я бегал за обедом, на уроки, дежурил за хлебом иногда часами по ночам, доставал дежурством дрова, вез их в санях несколько километров, колол в спальне их, топил печи. Из пяти комнат закрыли две для того, чтобы не простудиться в нетопленных помещениях. Какая-то пустота и мрак нависли на квартире. Вещи, из которой каждая была свидетельницей и радости, и горя, которые говорили о стольких переживаниях людских, в которых была история, география родых, - становились чужими, неприветливыми, мрачными. У человека бывает горе, радость, печаль и счастье - , но тогда у него погаснут эти факелы человеческих ощущений, переживаний, - полное подавленного безразличием охваченного человека; не было улыбки, но не было и не было и сил, - было животное ощущение какого-то безразличного существования, была тупость животных, незнающих, но чувствующих, что скоро их поведут на убой. Все меньше и меньше я получал хлеба. Мы приписались к столовой Ком.Соц.Обез. Здесь мы получали обед. Я ходил за ним на Голерную улицу. Так как Ляля и дети все таки имели около четверти - 1/2 в день, а я 1/4-1/8 на два дня, я примостился как-то к кухарке, и путем бесконечно глупых любезностей добился того, что она мне лично давала около 1/4 хлеба. Как голодный пес я съедал его по дороге домой, а не делился не скем им; напротив, я ждал дома не останется ли что-нибудь от порции дома. Так опускался я все ниже и ниже в ожидании визы, которая упорно не давалась. Наступало рождество, - это было особенное рождество. Мои родные мальчики остались без подарков, без обычных сладостей. Пошел я с ними искать елку, случайнонашел ее в цветочном магазине; украсили старыми украшениями; пришла Эльза, сестры Ляли, и наш праздничный стол был украшен селедкой, калбасой и случайным куском сыра, принесенным сестрами. Тяжело вспоминать это грустное рождество, эту тоскливость и подавленность ощущавшуюся нами.
А декреты все сыпались и сыпались! Они шли по трем линиям: по линии советского правительства, т.е. Советы Народных Комиссаров; по линии правительства северной коммуны, т.е. по линии Советов Комиссаров Петербургской области; по линии местного совета рабочих депутатов, т.е Василия Островского правительства. Разобраться в этих декретах было абсолютно невозможно, и обыватель просто не читал их и не исполнял. Писались они просто для того, чтобы пугать обывателя, держать его в вечном напряжении и проявлять свою власть, но требовать их исполнения нельзя было потому что сами органы власти не знали, что требовать и кому от кого требовать. Советское законодательство первого периода есть абсолютно бюрократистское нелепица, но одной цели они добились. Эти бесконечные декреты, сбивали с толку обывателя и принижали его.
К голоду, холоду и грязи прибавился еще один бичь и самый страшный - тифозные вши. Они ползли незаметно, спокойно, медленно, но верно: тифом заражались в учреждениях, в трамваях, на улицах. Петербург обратился в громадное пустынное кладбище, на котором сугробы снега покрывали мостовые и ??? и на которых плелись толпы людей. Лишь изредка нарушал тишину дребезжавший трамвай на котором висел народ и который уже больной быстро выходил из строя. В довершении всего ощущался недостаток света. В темноте, в холодные вечере он гасился в 9 часов вечера. Положение становилось все игривее. Но одна хорошая черта этого недостатка была та, что когда свет не горел, можно было быть уверенным, что в доме обыска не будет. Если же горел, значит что таковой предстоит. 13 января, накануне нового года, (большевики очень просто сравняли стили. Старые правительства годами думали об этом, но под влиянием православного духовенства так и не решились на эту простую реформу). Синицын просил меня съездить на несколько дней в Москву: у него был там в Сокольниках дом, и нужно было с кем-то о чем-то поговорить; что-то уладить. Туда я должен был ехать с женой Макс. Екимовича. Мы выехали с ней 13 вечером. Тот же пост целый день, та же толкотня в вагоне с той только разницей, что было ее еще больше. До трех часов ночи стоял на месте, спереди сзади подталкиваемый. Товарищи-красноармейцы для своих надобностей разбивали окна: стужа стояла страшная. Пройти в уборную абсолютно никакой возможности: я стоял ничего не понимая, ничего не ощущая: это состояние, вероятно, то, в котором находится преступник перед казнью. Грязь, вонь, ругания, вопли женщин, - этим был пропитан путь между двумя столицами. В три часа ночи как-то уселся на край скамейки и так провел время до 8 часов вечера. Синицына усиленно меня чем-то подчивала; я есть и пить хотел ужасно, но боязнь оказатьании совсем нелепом заставляла меня отказываться. Меня беспокоила мысль о Тале - я оставил его дома больным и боялся за осложнения.
Выходя из вагона в Москве, встретились с Кади Галати; он усиленно меня звал к Аркадию. Но сделать это я не был в состоянии. меня ломало, трясло, еле держался на ногах, и мы с Синицыной на извозчике покатили в Сокольники. Здесь я вдоволь поел, попил чай и лег спать. Это был вторник. Днем я переговорил с кем нужно и пошел искать В.И. Головушкина. 14 января по старому стилю Новый год. В этот день много раз я бывал у него: были его именины. Гуляя по Москве, я сразу увидел разницу между ней и Петербургом. Если петербург напоминал Москву времен Алексея Михайловича, то Москва походила на большой, запущенный губернский город. Здесь не было сугробов снега, как в Петербурге, здесь было много народу, еще сохранилось благоустройство, заметно было, что это был центр. Пешеходы не бродили по мостовым, масса автомобилей, даже попадались извозчики. Было много открытых магазинов и столовых. В течении дня я заходил в две. Приличный суп, та же чечевица, но за то подавался хлеб. Лица у столующихся не были так удручены, как в Петербурге, виден даже большой открытый, почти фишенебельный ресторан, где порция гуся стоила 25рублей. Видно по всему было, что это столица, что здесь бился пульс страны.
Побродив несколько часов по улице я нашел службу Головушкина, застал его и пошли с ним к нему. Наталья Карловна, его жена, гостеприимно меня встретила, угостила кое=чем, чего нельзя достать было в петербурге, мирно побеседовали, она рассказала, что дня три сидела в тюрьме из-за знакомства с неким Шнедром, авантюристом, сразу прекинувшимся большевиков, занявшим у них видное положение, а за сим их предавшим. мирно побеседовав с ними и переночевав, я в среду утром вернулся к Сеницынам. В среду и четверг я оставался у них, вел переговоры и к вечеру их закончил. В пятницу я решил покинуть Москву, но сделать это было не так просто, т.к. очередь у кассы была громадная. Простояв у кассы около часа, я познакомился с каким-то субъектом, который предложил мне купить спальное место в курьерском поезде в Петербург. С удовольствием согласился на это приобретение за, конечно, дорогую плату, и, снабженный всякой снедью Н.В.Синицыной, выехал в 8 часов вечера в Петербург. Очутился я в вагоне с какими-то полуважными советскими служащими, дремал и в 9 часов утра был уже в Петербурге. Сердце щимило у меня, когда я подъезжал к дому: что с Талей, которого я оставил в жару, уезжая? Позвонив и спросив прямо, это был мой первый вопрос. но Ляля бледная, неузнаваемая (она осталась дома, не пошла на службу), сказала, что Таля здоров, но что очень плоха Эльза. Оказывается, Таля на следующий день после моего отъезда встал, но слегла в сильном жару Эльза. В четверг она чувствовала себя хорошо, но вымыла свои чудные длинные волосы в ванной комнате холодной водой, к вечеру слегла, и наш добрый Барнет поставил диагноз: восполение легких, как последствие испанки. Он признал ее положение очень серьезным. Ляля, промучившись с нею целую ночь в почти нетопленной комнате, ждала меня, чтобы отвезти ее в больницу. Известие это меня ошеломило. Когда я уезжал, она была бодра, так радовалась предстоящему отъезду в Финляндию, за гроши продавала свои вещи, чтобы накопить деньги. Она ухаживала за Талей, в отсутствии Ляля, и вдруг - она безнадежна. Я позванил Барнет и он подтвердил это и сказал, что лучше отвезти ее в больницу. Подошли к ней: она лежала почти в бреду, на столике у кровати лежал кусочек черного хлеба, совершенно машинально я взял кусочек его и проглотил. Она с жадностью протянула за ним руку. Это был одним из самых серых дней в моей жизни. У больного смертельно человека вырвать кусок хлеба! Насколько голодали, сколько жестокости нужно было иметь, чтоы дойти до этого! Но жизнь в Петербурге довела нас до полу-животного состояния. Созвонившись с главным доктором больницы и скорой помощью, я через час отвез ее в биржевую больницу в автомобиле. Ей, благодоря моему знакомству с главным врачем, была предоставлена отдельная комната. Уход ей был обеспечен. В воскресенье я был у ней, она была без сознания. Вместо того, чтобы просидеть у нее несколько часов, я оставшись полчаса, пошел домой. Ее положение было скверно. В понедельник, во вторник заходил к ней с мальчиками, она их узнавала, радовалась, но ее свидание утомляло, и мы шли домой. в среду, 21 января, я зашел к ней утром и узнал о ее смерти. Она умерла точно в день рождения моего отца и свадьбы моей и Ляли. Сиделка рассказала мне, что перед смертью она соскочила с кровати и неистово звала моих мальчиков. Бедная, хорошая моя Эльза, как тяжело окончила Ты свою жизнь, сколько любви, бескорыстной, самоотверженой, Ты дала мне и моей семье.
Одним из нелепых парадоксов моей семьи было то, что мать моя не имея ничего, была обладательницей трех больших мест на кладбище. В Штутгардте умерла ее мать, отец в Париже. Виртенбергское правительство за несколько лет до смерти мамы купило у ней это место. В Петербурге у ней было большое место на лют. смол. кладбище и православном. На последнем, похоронен мой отец со своей первой женой и детьми. Таким образом мне сразу удалось получить место на лютеранском. Когда мы с Лялей явились в больницу для получения останков Эльзы, нас повели в покойницкую. Она находилась рядом с комнатой, в которой стоял катафалк. Пройдя эту комнату, мы вошли в покойницкую со служителем. Стоял там громадный гроб, покрытый доверху трупами. Служитель с полным равнодушием поднял от туда первый труп, сбросил его на пол, за сим второй, и так продолжалось до тех пор, пока мы не узнали трупа Эльзы. В то время смертность в Петербурге была ужасающая: эпидемия испанки за отсутствием медикаментов шла свирепо; в больницах не только не было свободных краватей, но и места для покойников. Служитель взял Эльзин труп, положил его на катафалк до получения гроба. Последнее было очень трудной задачей. По декрету нужно было получить талон и ждать очереди. Но мне дали секретный адрес столяра, который, под большой тайной, изготовил и прислал в больницу для Эльзы гроб. Ляля, моя родная спутница, красиво убрала ее. Теперь нужно было иметь пастора. Наш пастор реформ. церкви уже уехал из России. Мне указали пастора английского посольства. Он обещал приехать на кладбище. Но как довезти Эльзу из больницы. Пришлось, за отсутствием дрог, везти ее на салазках.
Был серый, морозный день, пришли кое-кто из родных. Тоскливо шли мы за небывалой процессией. Короткая молитва пастора над гробом, и Эльза ушла на вечный покой в землю.
Так похоронил я моего лучшего друга - сестру!
Все более люто и люто скрипели морозы, все меньше и реже становился хлеб, настоящий черный хлеб, а не примесь с опилками; все глубже становились сугробы снега на мостовых никем не убираемые; все чаще валились люди от сыпного тифа; все неприхотливее становилась пища-часто картофельная шелуха только; а визы все не было! Остороумие правительства коммуны становилось все оригенальнее: вместо хлеба, дали несколько раз овес, настоящий лошадиный овес. Его кое-как мололи, делали лепешки и разваривали ???(мендицитом). У К.У.Биля иногда бывал хлеб - каким-то образом в его районе оставались преждние домовые комитеты, а он был его председателем. Часто утром я ездил к нему на трамвае, если он был, а то ходил пешком, выпить с ним чай с сахаром и съесть кусок черного хлеба. Но увы! Однажды позвонил он мне. Оказывается, он ухитрялся брать карточки на несуществующие души и награждал излишком членов домового комитета и себя. Кто-то из них обиделся, что получил мало, донес, и был составлен протокол. К счастью удалось замять эту историю. Покупал я иногда лепешки из картофельной шелухи. Поел я их раз, и чуть не ушел на тот свет - несколько часов боли в желудке были невероятные. А люди, не смотря на все, жили, наслождались, находили интерес в театрах и т.д. Но как относился простой городской обыватель - радый ко всему. Рабочие-коммунисты получали все, вплоть до шоколадных конфет; остальные получали меньше, но более чем достаточно. Те, кто устроился у хлеба, у продовольствия, жили хорошо. Но недостатки питания были; власть упорно изо дня в день твердила что виновата контр-революция, что уничтожив ее, власть сделает всех рабочих сытыми, обеспеченными. И рабочие верили. Как-то я разговорился с нашим симпотичным долголетним швейцаром, которому мы во время войны посылали часто на фронт посылки. Спросив его, как служится, он сказал, назвав меня не барином, как раньше, а Бруно Германовичем; что живется тяжело, но за то начальство у него теперь свой человек, рабочий. Это был очень приличный человек, и в его словах звучала нота: "Тяжело, но хорошо, что бар больше нет". А в квартирах уже не действовал, или действовал плохо водопровод, лифт прекратил свое существование, холод в квартирах стоял такой, что выйдти в кабинет по телефону стоило большого напряжения. Иногда я ходил играть в карты, но это было сопряжено с необходимостью сидеть до утра, т.к. ночью было запрещено появляться на улицах. Люди пухли, еле двигались, болели, умирали и никакой надежды на улучшение не было. Сильно поддерживали нас М.Е.Синицын и Лялины сестры! В конце января меня уговорили пойти и поискать работу. Я сильно отнекивался, мотивируя мое нежелание возможностью скорого выезда в Финляндию. Но тогда мне соощили, что меня ждут в каком-то Комиссариате. Я пошел, меня проводили, и я, отрекомендовавшись, предстал перед очами очень интересной прекрасно одетой даммы, выслушавший доклады, прекрасно одетых во френчах молодых людей. Дама эта, сказав, что меня ей рекомендовали, перебросилась на прекрасном французском языке с молодыми людьми и предложила мне занять место инпектора Петербугских больниц. Я чуть не ахнул от удивления: в медицине ровно ничего и, во всяком случае, очень мало понимаю и вдруг оказаться инспектором больницы! Я выразил ей свое удивление, но она объяснила, что моя обязанность заключается в том, чтобы инспектировать больницы с точки зрения получения больными и изучения ими марксистской литературы. Для этого я должен был навещать больных, беседовать с ними о прочитанном, объяснять им непонятное и еженедельно давать отчеты Комиссариату. Должен сказать, что у меня просто закружилась голова от удивления. Лежит себе больной, лежит часто без лекарства, страдает, и вот его пичкают вместо лекарства марксистской литературой, утешая, что все болезни человека - результат буржуазного общества, что они жертвы этого общества, что наступит рай советской жизни, и все болезни моментально исчезнут. Пока же буржуазное общество еще. Пока же буржуазное общество еще ??? не сокрушено, бедные больные должны страдать. Нужно же, действительно, придумать такой проект! Мне представлялось тогда, что это была шутка со стороны великосветских моих собеседников! Я ответил, что для исполнения подобного рода обязанностей нужно быть коммунистом и что я не состою в коммунистической партии. Дамма так же игриво ответила, что беспартийный прекрасно может справиться с этой задачей, с чем я все-таки не согласился. Тогда она заявила, что в таком случае я, как юрист, могу получить занятие в юридическом отделе. Направился туда и представился перед очень симпотичным господином. Он был очень вежлив и сказал мне, что может принять меня на службу, и поручить мне разобраться во всех декретах, касающехся рабочего вопроса со дня революции и составить общий доклад для выяснения положения всех норм, существующих в настоящее время в России и регулирующих рабочий вопрос. Это было предложение серьезное и более приемлимое. Но характерно то, что ??? административное учреждение, ведущее рабочим законодательством, было в нем мало осведомлено. Так или иначе, но сразу отказаться нельзя было. Но мне очень не хотелось поступать на службу к большевикам; вернее, на службу вообще: уж очень малопреспособлен я был к ней. я пошел в Консульство, там мне сказали, что есть надежда на скорый отъезд. Прождав неделю, я пошел в Комиссариат дать согласие, но к моему полному удовольствию, место уже было занято.
У М.Е. я продолжал уроки, немного зарабатывал; воспользовавшись этими уроками, я пошел в учительских союз и получил членскую карточку. Это дало мне возможность перейдти во вторую категорию по продовольствию. Но через три недели после этого союз был объявлен контрреволюционным и закрыт: я вновь оказался среди избранных. Еще вначале большевизма мне удалось освободить легально одно лицо из тюрьмы. Получил за это портфель, проданный мною за 100 рублей. Выступил как-то я и в народном суде по ответу по иску к домовладельцу. Во время моих объяснений меня прервал член суда, заявив председателю: "Мели-мели товарищ! А ты," обратился он к председателю: "Пиши решение." Я замолчал. Председатель обратился ко мне с вопросом, почему я молчу. Я ответил, что при таком настроении суда я не считаю возможным давать объяснения. Тогда председатель провозгласил: "Суд и Вы исполняет серьезные обязанности, мы с вами ищем правду. Прошу вас продолжать." На этот потетический призыв я откликнулся, но после моего объяснения вынесена была резолюция, по которой иск был удовлетворен. Вообще должен сказать, что народные судьи вникали серьезно в дело, доискиваясь правды, иногда поражали своей искренностью и разумностью решений. Было у меня одно семейное дело. Мне пришлось защищать интересы оскорбленной жены. Присутствовал на заседании молодой Бобрищев_Пушкин, поэт и прекрасный криминалист. Решение, не смотря на трудность дела, в виду запутанности в отношении супругов, было в мою пользу. Оно содержало столько вдумчивости, серьезности, что Бобрищев после дела мне сказал: "Знаете, даже мировые судьи наши не сумели бы вложить столько глубины искания правды, как эти простые рабочие." И это была правда.
Совсем оригинальное дело или, вернее совет, за которым обратилась ко мне Е.М. Лаутина. Это была милионерша, избалованная женщина, мучившая меня еще до революции некчемными делами. Теперь она лишилась всего и жила на содержании у своей камеристки. У ней остались какие-то акции, что-то около ста тысяч рублей. Она хотела их заложить у одного еврея, собиравшегося на Украину и просила составить меня текст закладной. Так как эта операции были под страхом расстрела запрещены, я от составления закладной отказался. Тогда она просила меня поехать к заимодавцу и прочесть закладную. На что я согласился. Мы поехали к нему. Я прочел текст, одобрил его. Тогда она подписала бумагу, он вручил ей десять тысяч, и она, эта генеральша-миллионерша, страшная антисимитка, получив деньги, упала перед евреем на колени и... поцеловала у него руки. Это было настолько гадко и противно, что мне хотелось плюнуть. Мы вышли от еврея; мне она дала за консультацию пятьсот рублей.
В феврале выяснилось, что виза должна скоро быть получена и что в марте пойдет первый эшелон. Меня это подбодрило. Но, вместо того, чтобы сохранить серебро и золото, я продавал его на керенки. Глупее этого, не практичнее трудно было придумать. Настал март, наредкость холодный. Мы уже давно ложились спать, не раздеваясь, каждую ночь ожидая обыска, но Богу угодно было нас от этого уберечь. Ляля со своими прогулками на службу - два часа ходьбы - туда и обратно т.к. трамваи шли очень редко, изматывалась. Ведь, ей приходилось тащить еще еду нам. дети питались кое-как, благодаря сестрам. Я бегал, голодал, подъедал, что плохо лежало. И вот, вижу сон, что мы все все на финляндском вокзале и садимся в вагон. Утром побежал в консульство нас выпускают и что через неделю, две назначен отъезд нашего эшелона. Это был вещий сон. настроение подбодрилось. Выяснелось, что нас взял под свое покровительство Датский Красный Крест и что он хлопочет о выезде в Финляндцев. Его хлопоты увенчались успехом, и мы получили бумагу, что мы освобождены от всяких обысков и что находимся под покровительством датчан. Радость была большая, оставалось ждать дня отъезда. Итак, отъезд из России, из Петербурга был близок. Шли последние приготовления, продажа ценностей на керенки, нелепая, бессмысленная.
Когда выносят гроб из церкви, часовни, толпа любопытных может часами стоять и наблюдать за похоронной процессией. О чем думает она тогда? О том ли, что каждого из них не минует этот час? О том ли, что бренна жизнь человека? Нет, она любопытствует всякой мелочью подробности события. Пересуды, наблюдения, любопытства, - вот, что заполняет ее мысли. Вы идете за гробом в толпе провожающих, и вы услышите все, только не разговоры о смерти: как будто то, что постигло этого лежещего в гробу человека, не постигнет Вас, Вы беседуете с соседом не о смерти, а о самых будничных, житейских делах.
Так, в последний месяц моей жизни в Петербурге, где я прожил 38 лет, где я знал всякую улочку, я наблюдал за ним. Прощаясь с ним, я не отдавал себе отчета, что никогда не увижу его, я не знал тогда, что страшной силой проснется уже в Финляндии тоска по России. Готовясь к отъезду, убирая книги, я чувствовал горячо разлуку с ней. Это было самое сердечное прощание с прошлым. Вот - книги отца, в прекрасных переплетах; вот - "современник", который он так берег; вот - сборники "знание", регулярно покупаемые мною студентом; вот - моя юридическая библиотека, которая была моим другом, помочником. Я уложил все это в ящики, лично похоронил их. Сейчас, где они? знает ли их нынешний владелец, сколько радости и счастья давали они. Взять с собой их нельзя было, пришлось оставить на произвол судьбы. Думал ли я, что вернусь в Петербург? Нет, какая-то интуиция говорила мне, что никогда.
Продали нашу столовую белого дуба, остался мой ламберный, белого дуба складной стол, который видел много радости и досады. Так шел март, наступил апрель; каждый день мы ждали дня, когда уедем. Холода были скверные, помню 5 апреля, когда нам было сказано, что отъезд состоится на днях, утром было 12 градусов мороза. В воскресенье шестого, пошел с мальчиками прощаться на кладбище. В последний раз помолился на могилах Эльзы, Али, мамы, папы. Что-то екнуло, когда я покидал их. Ведь эти могилы были дороги, не только как могилы родных, а как могилы тех, которые страдали за меня, и за которых я страдал. В это воскресенье пришли прощаться к нам кузины, вдова брата с Олей, моей крестницей. В последующие дни пришел брат Ляли - витя с женой, Карлуша Биль, Зин.А., Саф.Алекс., В.П.Орлов - все, кто остались в Петербурге. Никогда не забуду тревоги расстования Биля, моего более двадцатилетнего друга! Мы проводили его на лестницу, он обернулся, прослезился, и сказал, махнув рукой: "Увидемся непременно еще". Увы, давно он лежит уже в могиле!
Восьмого я узнал, что отъезд состоится десятого. куда-то заходил, куда-то бегал. Не зная еще окончательного срока выезда, мы только наметили, что взять с собой. Много хлопот было мальчикам, они бегали, суетились, спорили, веселились, обсуждая вопросы, что взять с собой. А Ляля 8 апреля вечером слегла. Как она могла вообще выносить этой работы на службе, хлопоты, стрипни, уборки дома - чудо! Но 9 утром она почувствовала себя настолько плохо, что встать не могла. Отыскал врача. Диагноз - полное ослабление сердечной деятельности; несколько дней в кровати, месячный отпуск необходим. Итак, все готово к отъезду, а Ляля не может встать. Тем не менее уезжать было нужно. Днем хлопотал с детьми, бегал, бедный наш Дон, точно предчувствуя разлуку, ходил за нами по пятам. Заказал ломового, - все было готово, но вещи нужно было собрать. Но как отвезти Лялю, кто поможет собрать вещи? И как всегда, помощь пришла. К вечеру посетили нас сестры Ляли, последняя лежала, не могла поднять головы. Гага дала ей лекарство, она уснула. Тогда уложили детей, а сами взялись за вещи. Всю ночь до 5 часов утра продолжалась работа. К этому времени все чемоданы были в порядке. Дети рано встали; Дон, мой честный друг, слезливо ходил за ними. Разбудили Лялю, она попыталась встать и сразу грохнулась на пол. Оставалось три часа до выезда, так как в 9 ч утра нужно было быть на вокзале. Гага напоила Лялю вновь каким-то очень сильным лекарством, уложила Лялю в кровать. Томительные часы, стрелки так медленно подвигались вперед, мысль знала только одно: поскорей бы. Заварили кофе, поели снеди, которую принесла Гага, Дону дали котлету, дети суетились. Семь часов утра будим Лялю, которая крепко спала. Она проснулась, слабая, но когбуд-то выздоравлевавшая. Одели ее, вымыли. Она решительно пошла при нашей помощи. Оставили ее идти одну. Пошла! Слава богу, значит, он вновь нам помог! Приехал воз, начали выносить вещи, Дон за нами; сколько раз он присутствовал при переездах. Он волнуется, бегает. Хочу взять автомобиль для Ляли, но она протестует, говорит, что доедет на трамвае. все готово, Ляля с сестрами и детьми спускаются, идут на трамвай. Я веду Дона домой. Большими грустными глазами остается он один дома. Сесты Ляли обещали его устроить у знакомых. Целую его, спускаюсь с лестницы, прощаюсь с дворником и сажусь на воз.
Едем, проезжаем мимо дома, где умер мой бедный брат: на панели копошится его дочь Оля, моя крестница; проезжаем мимо дома на Кромвергском, где я начал свою самостоятельную жизнь, где стлько раз я рисковал своей судьбой, подъезжаем к вокзалу, куда я столько лет спешил к своей семье. Носильщики берут вещи, плачу за воз, ломовому даю на чай 40 руб и какую-то случайно оставшуюся продовольственную карточку; он ругается, называет меня:"Ев". Сдаю вещи, и мы садимся в поезд. На вокзале нас провожают все сестры Ляли, браться, Макс.Еким. Долго, томительно долго ждем отъезда поезда, и только в один час он отходит. Последние приветствия... щемит сердце, грустно на душе: здесь я имел все, а там, в любимой, но чуждой стране, где ни одного нет не только близкого, но и знакомого лица. В часе мы в Белоострове. Начинается осмотр багажа, бумаг. Тк осмотр производится очень тчательно с раздеванием, он продолжается часов шесть. Богатый когда-то буфет - пуст: чай без сахару. Сидим, закусываем, бегаем с вещами, пишим последние открытки в Петербург, а время тянется безнадежно долго, тк мы в последней очереди. Приходит поезд из Шведции с русскими военнопленными; нас обменивают на них. Наконец вызывают нас. Осматривают меня с детьми. У Жени отнимают какую-то монету, Лялю осматривают отдельно. Наконец все готово. Наш богаж кладут на тележку, мы идем за нею. Подъехали к мосту через Астру-реку, прошли часовых, подходим к середине, нас встречает финский часовой. Еще несколько шагов и мы в Финляндии. Невольно обернулся я; как-то глубоко, с облегчением вздохнул, посмотрел еще раз на русскую землю, поблагодарил мысленно родину за все то, что получил я в ней, и пошли вместе с Лялей и детьми на станцию Райики, где собрались уже все с нами выехавшии. Итак, кошмару конец, но что ждет здесь?! Неизвестность полная...